Алексей :
Он уходил в очередной раз. Не в первый и, он знал это с мертвящей, тошнотворной уверенностью, не в последний. Уходил, сжимая в кармане смятые бумажки — не деньги, а черновики, где слово «любовь» рифмовалось с «кровью» в сотый раз, но всё ещё недостаточно точно, недостаточно громко, чтобы докричаться до неё. Его комната на Лубянке ждала его, как ждет могила — аккуратная, чужая, где не пахнет её духами, этим проклятым, сводящим с ума запахом, который он ненавидел всей силой своей беззубой, ручной ненависти.
Он стоял в прихожей их общей квартиры и был огромен, как памятник себе самому, и жалок, как побитый пёс. Громада, вылепленная из громогласных метафор и площадного баса, здесь превращалась в сплошной оголённый нерв. Лили стояла в проеме двери, поправляя короткие волосы, и смотрела не на него — сквозь. Ему казалось, что его слышит весь мир, вся Республика, всё дрожащее от его ритма бытие, и только одна глухая к его канонаде вселенная — вселенная по имени Лиля — не слышит ничего, кроме скуки.
«Я ухожу», — сказал он, но вышло хрипло, сорвано, совсем не по-маяковски. Это была мольба, замаскированная под ультиматум. Он хотел, чтобы она вздрогнула, метнулась, заломила руки, как в дешевых романах, которые он презирал. Чтобы закричала: «Не уходи, Володя!» Чтобы признала: не как мужа, не как любовника, а как солнце, без которого она замерзнет. Но она молчала, стряхивая невидимую пылинку с рукава, и это молчание било его под дых сильнее любого револьверного выстрела.
Вся его боль в этот миг была не в сердце — она разлилась по телу звенящей ртутью. Это была любовь-болезнь, любовь-инвалидность. Это была безответная любовь не просто к женщине, а к самой жизни, центром которой эта женщина стала. Уйти? От чего? От семьи, где он был третьим, где его тискали за щеки, как большого, талантливого ребенка, и водили на поводке из телефонных звонков? Он делал шаг к двери, и с каждым сантиметром пространство натягивалось, как резина, грозя лопнуть и искалечить.
Но он не мог сделать второго шага. Потому что «уход» был его единственным оставшимся текстом, единственным перформансом, который она ещё соглашалась замечать. Без этого спектакля не станет ничего. Не станет ни его рева, ни его славы, ни его самого. Только вакуум, тишина и забвение. Он стоял на пороге не их квартиры, а бытия, и понимал чудовищную правду: даже этот гордый разрыв — всего лишь очередная рифма, которую он смиренно кладет к её не знающим жалости ногам. И она снова не заметит. И он снова вернется.
2026-07-19 07:31:33